Гурни натянул лыжные штаны поверх джинсов, надел ботинки и толстый шерстяной свитер, нацепил лыжи и вышел сквозь заднюю дверь в мягкий снег. До горной гряды, перед которой расстилалась Северная долина и ряд холмов, было километра полтора, и туда можно было добраться по старой тропке лесорубов, которая начиналась у их владения и под легким уклоном вела вверх. Летом там было не пройти из-за зарослей дикой малины, но поздней осенью и зимой буйные заросли отступали.
Стая осторожных ворон, кричавших в морозной тишине, взлетела с голой верхушки столетнего дерева в нескольких метрах от него, и затем настала кромешная тишина.
Когда Гурни выехал из леса на уступ над небольшой фермой, он увидел Мадлен. Она сидела на камне в каких-то пятнадцати метрах от него и смотрела на раскинувшийся до горизонта пейзаж, где только извивающаяся дорога и пара едва заметных силуэтов на ней говорили о человеческом присутствии. Он остановился, пораженный ее неподвижностью. В ее позе было что-то настолько одинокое, но в то же время настолько гармоничное… Она была словно маяком, зовущим его в мир, до которого ему было никак не дотянуться.
Гурни не успел понять, что с ним происходит, как это зрелище вонзилось ему в сердце.
Может, у него нервный срыв? Третий раз за неделю он чувствовал, что вот-вот заплачет. Он перевел дыхание и вытер лицо. Голова немного кружилась. Он расставил лыжи пошире, чтобы устоять на ногах.
То ли это движение, пойманное боковым зрением, то ли скрип лыж по сухому снегу — что-то заставило ее обернуться. Она смотрела, как он приближается, и улыбалась, но молчала. У него было ощущение, что она видит его душу так же ясно, как и его тело, — и это было странно, потому что он не верил в существование души и никогда не употреблял это слово. Он сел рядом с ней на плоском камне и окинул рассеянным взглядом холмы и долины перед собой. Мадлен взяла в руки его ладонь и прижала к себе.
Он всмотрелся в ее лицо и не смог найти слов, чтобы описать то, что увидел. В ее глазах как будто отражалась вся красота мира, укутанного снегом, а ее прекрасное лицо как будто было частью этого пейзажа.
Спустя некоторое время — он не знал, как долго они так сидели, — они возвращались коротким путем домой.
На полпути он спросил:
— О чем ты думаешь?
— Я вообще не думаю. Это только мешает.
— Чему?
— Видеть небо, снег.
Он молчал остаток дороги, пока они не зашли на кухню.
— Я так и не выпил кофе, который ты сварила, — признался он.
— Я сварю свежий.
Он наблюдал, как она достает пакет с кофейными зернами из холодильника и отсыпает часть в электрическую кофемолку.
— Что ты? — Она с любопытством взглянула на него, держа палец на кнопке.
— Ничего, — отозвался он. — Просто смотрю.
Мадлен нажала на кнопку. Маленькая машинка издала резкий звук, который смягчался по мере того, как зерна перемалывались. Она вновь на него посмотрела.
— Пойду гляну, что в кладовке творится, — сказал он, чувствуя необходимость чем-то себя занять.
Он пошел наверх, но, не дойдя до кладовки, остановился на пролете у окна, за которым стелилось поле, переходящее в лес. Там была тропинка к уступу. Он вспомнил, как она сидела на камне, погруженная в свой одинокий мир, и его вновь захлестнуло острое чувство, которое он теперь силился распознать.
Потеря. Разлука. Отчужденность.
Все три слова встали на свои места, все три грани одного ощущения.
В ранней юности у Гурни был приступ паники, и он ходил к психотерапевту. Тот объяснил ему, что паника растет из затаенной враждебности к отцу и что отсутствие какого-то осознанного отношения к отцу усиливает тяжесть этого чувства. А еще психотерапевт однажды рассказал ему, в чем видел смысл жизни.
— Смысл жизни заключается в том, чтобы быть как можно ближе к другим людям. — Он сказал это с такой уверенностью, как будто объяснял, что грузовики перевозят грузы.
В другой раз, но тем же уверенным тоном, он сделал вывод из предшествовавшего утверждения:
— Замкнутая жизнь — жизнь, потраченная зря.
Тогда, в свои семнадцать, Гурни не понял, что тот имел в виду. Чувствовалось, что мысль глубокая, но ее глубина была темной, он не мог в нее заглянуть. И даже сейчас, в свои сорок семь, он не до конца ее понимал. Во всяком случае, зачем грузовики перевозят грузы, было гораздо понятнее.
Забыв про кладовку, он вернулся на кухню. Он зашел из темного коридора, поэтому свет показался ему необычайно ярким. Солнце, теперь поднявшееся над деревьями в безоблачное небо, светило ровно через французские двери. Луг, засыпанный свежим снегом, превратился в огромный отражатель, посылающий свет даже в те уголки помещения, где всегда царил полумрак.
— Кофе готов, — сказала Мадлен. В руках у нее была скомканная газета и горстка щепок для камина. — Там такой свет волшебный. Даже как будто музыка слышится.
Он улыбнулся и кивнул. Иногда он завидовал ее способности быть завороженной природой. Почему, размышлял он, эта женщина, такая живая, так тонко и естественно чувствующая прекрасное, настолько вовлеченная в эту жизнь, почему она вышла за отъявленного материалиста, да еще детектива? Надеялась ли она, что однажды он выберется из серого кокона своей профессии? Поддержал ли он эту иллюзию, тоже поверив на какой-то миг, что, уволившись, сможет стать другим человеком?
Он подумал, что они странная пара, но ничуть не более странная, чем были его родители. Мать с ее художественными наклонностями, фантазиями и увлечениями — фигурки из папье-маше, акварель, оригами — вышла за его отца, человека мрачного, с редкими вспышками сарказма, чье внимание всегда было направлено куда-то вовне семьи; о его пристрастиях никто не знал, а уходить на работу по утрам, казалось, нравилось ему больше, чем возвращаться домой по вечерам. Это был человек, который постоянно искал покоя и постоянно чего-то избегал.